Far-east style with a spirit of wild west
Выдернуто из файла, открытого на-любом-местеОдин человек сообщает другому, что тому следует нечто делать, и в то же время, на другом уровне, сообщает, что он не должен этого делать или должен делать что-то другое, несовместимое с первым. Ситуация окончательно захлопывается для “жертвы” еще одним предписанием, запрещающим покидать “поле боя” или высказывать недовольство по поводу ситуации, давать ей критическую оценку и тем самым аннулировать ее. “Жертва”, таким образом, оказывается в “безвыигрышном” положении. Она не может сделать ни единого шага без того, чтобы не произошла катастрофа. Вот пример:
Мать навещает сына, который только-только оправился от психотического приступа. Он направляется к ней навстречу, и происходит следующее:
а) она открывает объятия, чтобы он обнял ее и/или чтобы обнять его.
б) Когда он к ней приближается, она застывает на месте и каменеет.
г) Он останавливается в нерешительности.
д) Она говорит: “Ты не хочешь поцеловать свою маму?”. И так как он все еще стоит в нерешительности,
е) она говорит: “Но дорогой, ты не должен бояться своих чувств”.
Он отзывается на приглашение матери поцеловать ее, но ее состояние, ее холодность и напряженность в то же самое время говорят ему: “Нет, не надо”. То, что она боится близких отношений с ним или по какой-то другой причине в действительности не хочет, чтобы он делал то, к чему она его приглашает, не может быть признано ею открыто и остается невысказанным ни матерью, ни ее сыном. Сын реагирует на невысказанное, “молчаливое” сообщение: “Хоть я и открываю мои объятия для тебя, чтобы ты подошел и поцеловал меня, но на самом деле боюсь, что ты сделаешь это, но не могу в этом признаться ни себе, ни тебе, поэтому я надеюсь, что ты будешь слишком “больным”, чтобы сделать это”. Но затем она показывает, что совершенно без всякой задней мысли хочет, чтобы он поцеловал ее, и намекает, что причина, по которой он ее не целует, не в том, что он уловил ее беспокойство, как бы он не поцеловал ее, или ее приказ не делать этого, а в том, что он не любит ее. Когда сын не отвечает, мать намекает, что он ее не целует, потому что боится своих сексуальных или агрессивных чувств по отношению к ней. Суть ее сообщения в итоге сводится к следующему: “Не обнимай меня, а то я тебя накажу” и “Если ты не сделаешь этого, я тебя накажу”. Само “наказание” остается загадкой.
Upd: Не, я прямо не могу не запостить всю главу )
"Атрибуции и предписания", оченьмногабукав!То, что один человек приписывает другому, замыкает последнего в определенные рамки, ставит его в определенное положение. Предназначая ему ту или иную позицию, атрибуции “ставят его на место”, то есть в конечном счете имеют силу предписаний.
Атрибуции, которые совершает Питер относительно Пола, могут сообщаться и разобщаться с атрибуциями, которые совершает сам Пол относительно Пола. Вот простейший пример разобщения в атрибуциях: Питер выносит суждение о том, как Пол относится к собственному утверждению, а Пол с этим суждением не согласен.
Питер: Ты лжешь.
Пол: Нет, я говорю правду.
Некоторые атрибуции можно подвергнуть проверке, выяснив, насколько единогласно их подтверждают другие, но многое из того, что Питер приписывает Полу, Пол проверить не может, особенно если Пол ребенок. Таковыми являются глобальные атрибуции, к примеру, “Ты дрянь” или “Ты молодец”. Адресат таких атрибуций никоим образом не способен снять их своими собственными силами, если только он не владеет позицией1, исходя из которой человек правомочен служить третейским судьей в подобных вопросах.
То, что другие косвенно или прямо приписывают Полу, неизбежно имеет решающее значение в формировании его восприятия собственной деятельности, собственных представлений, мотивов, намерений — собственной идентичности.
Стивен утратил всякие ориентиры в том, каковы его собственные намерения и мотивы, пока он жил со своей матерью, которая превратилась в “настоящего параноика”. Она видела в его действиях мотивы и цели, которых, как он поначалу явственно чувствовал, в этих действиях не было. Постепенно Стивен начал путать “собственные” мотивы и цели с теми, которые были ему приписаны. Он знал, что если порежет палец, мать обязательно скажет, что он это сделал, чтобы ее расстроить, и зная, что таково будет ее толкование, он не мог быть уверенным, нет ли и вправду у него такого намерения. Это вселяло в него навязчивые сомнения в “мотивах” собственных действий, даже во время надевания галстука, который ему нравился, но который раздражал его мать. “Ты надеваешь его, чтобы мне досадить, — ты знаешь, я терпеть не могу такие галстуки, как этот”.
В зоне этого разобщения между “собственными” намерениями человека и теми, которые ему приписывает другой, в игру вступают вопросы скрытности и конспирации, обмана и самообмана, двусмысленности, лживости или правдивости. Во многих случаях чувство вины или стыда следует понимать с точки зрения таких расхождений, имея в виду, что в такой ситуации присутствует переживание собственной фальши, собственного мошенничества. Истинная вина — это вина по отношению к обязательству, которое ты сам на себя налагаешь, чтобы быть самим собой, реализовать самого себя. Ложная вина — это вина, переживаемая за то, что ты не такой, каким тебя считают другие люди, каким, по их ощущению, ты, кажется, должен быть или, по их смелому предположению, ты являешься.
Принять как реальность, что ты вовсе не обязательно тот, за кого тебя принимают другие, есть определенное достижение. Такого рода ясное осознание расхождения между идентичностью-для-себя, бытием-для-себя и бытием-для-других очень болезненно. Существует сильнейшая склонность испытывать чувство вины, беспокойство, сомнения, раздражение в том случае, если атрибуции, обращенные на себя самого, разобщаются с атрибуциями, которые совершает по отношению к “я” другой, особенно тогда, когда атрибуции принимаются как предписания.
Мать прислала Джоан блузку в день ее двадцатилетия. У блузки был ряд интересных особенностей. Она была велика Джоан на два размера. Она была не того типа, который выбрала бы сама Джоан. Она была слишком простая, и стоила больше, чем мать могла себе позволить. Ее нельзя было обменять в магазине, в котором она была приобретена. Следовало бы ожидать, что Джоан будет разочарована или раздражена. Но вместо этого она ощущала себя пристыженой и виноватой. Джоан не знала, что же ей делать с собой, потому что она была неправильного размера для этой блузки. Она должна была соответствовать блузке, а не блузка быть впору ей. Ей следовало бы любить эту блузку. Ей следовало бы соответствовать материнскому представлению о себе. В данном случае мать дает девушке подтверждение в том, что у нее есть грудь, и отказывает в подтверждении ее настоящего тела. Во время взросления дочери, в ее подростковом возрасте мать имела привычку бросать мимоходом что-нибудь вроде: “Как там идут дела с твоими грудками, дорогая?” Джоан, бывало, чувствовала, что эти высказывания матери будто сокрушают ее тело. Преподнесение ей совершенно бесполой блузки слишком большого размера содержало в себе двусмысленность и запутывало. Эта девушка физически была крайне зажатой и не осмеливалась быть привлекательной и живой, если ее мать, по сути, отрицала в ней эти качества. Блузка, будучи несимпатичной, содержала в себе намек на атрибуцию: “Ты некрасивая девушка”. Атрибуция заключала в себе предписание: “Будь некрасивой”. В то же время ее высмеивали, дразнили за то, что она некрасива. Джоан в конце концов перестала носить блузку, испытывая чувство беспомощности, смятения и отчаяния.
Атрибуции помогают или вредят развитию или правдоподобному восприятию самого себя. Рассмотрим следующие вариации на одну из базовых тем детства.
Маленький мальчик выбегает из школы навстречу матери.
1. Он подбегает к матери и крепко ее обнимает. Она обнимает его в ответ и говорит: “Любишь свою маму?”. И он обнимает ее еще раз.
2. Он выбегает из школы; мать открывает объятия, чтобы прижать его к себе, но он останавливается чуть-чуть поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она говорит: “Ну ладно, пошли домой”.
3. Он выбегает из школы; мать открывает объятия, чтобы прижать его к себе, он останавливается поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она отвешивает ему шлепок и говорит: “Не будь наглецом” (“Не смей дерзить”).
4. Он выбегает из школы; мать открывает ему объятия, чтобы прижать его к себе, он останавливается слегка поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она говорит: “Но мама знает, что любишь, дорогой” — и крепко его обнимает.
В ситуации (1) нет никакой скрытой двусмысленности, здесь полное взаимное подтверждение и единение. В случае (2) приглашение матери отвергается мальчиком. Ее вопрос, возможно, содержит “двойное дно”, имея целью, с одной стороны, задобрить мальчика, а с другой — прозондировать его чувства. Она имеет в виду, что он что-то чувствует по отношению к ней и знает, каковы эти чувства, но ей неизвестно, “каково ее положение” с ним. Он говорит ей, что не любит ее. Она никак это не обсуждает и не отвергает его. Предоставит ли она ему возможность “продолжать в том же духе” или “даст делу спуститься на тормозах”? Или найдет способы наказать его, или же попытается взять реванш, демонстрируя безразличие, или постарается расположить его к себе и т.п.? Может пройти какое-то время, прежде чем он узнает, “каково его положение” с ней.
В случае (3) с мальчиком обращаются как с отдельным, самостоятельным существом. Его слова и поступки не лишают законной силы, однако в данном случае очевидным образом существуют правила, регулирующие, когда и что говорить. Он получает урок, что иногда лучше быть вежливым или послушным, чем быть “наглецом”, даже если наглость — это всего лишь честность. Он немедленно узнает, каково его положение. Если шлепок матери не будет сопровождаться другими, более изощренными мерами, то выбор, который стоит перед ним, предельно ясен. Следи за тем, что ты говоришь, или нарвешься на неприятности. Он может знать, что хотя мама отшлепала его за “дерзкое поведение”, ей больно и обидно. Он видит, что то, что он говорит, ей небезразлично и что если он обижает ее, она не пытается возложить на него бремя вины посредством туманных апелляций к его совести.
В случае (4) мать не воспринимает то, что он говорит по поводу своих чувств, и парирует атрибуцией, полностью отменяющей его собственное свидетельство. Подобная атрибуция делает нереальными чувства, которые “жертва” переживает как реальные. Реальное разобщение, таким образом, упраздняется и создается ложное единение.
Вот вам примеры атрибуций такого порядка:
“Ты сказал это просто так. Я знаю, ты этого не имел в виду”.
“Ты можешь думать, что чувствуешь что-то подобное, но я знаю, что на самом деле это не так”.
Отец говорит сыну, который просит перевести его из школы, где его третируют: “Я знаю, ты на самом деле не хочешь уходить, потому что среди моих сыновей нет трусов”.
Человек, подвергавшийся атрибуциям такого типа, будет испытывать трудности в понимании того, каковы его чувства или намерения, если только он не имеет достаточно твердой почвы под ногами. Если нет, существует возможность, что он утратит способность непосредственно осознавать, чувствует ли он то или это и как определить то, что он делает.
Мать Стивена упрекала его, когда сама допускала оплошность. Однажды она влетела в комнату, где он сидел, и, натолкнувшись на него, разбила тарелку. Из ее объяснений явствовало, что она разбила тарелку, потому что тревожилась за него, то есть он вызвал ее беспокойство, поэтому он — причина того, что она разбила тарелку.
Когда Стивен болел, то требовалось какое-то время, чтобы мать простила его, так как он “делал это”, то есть болел, чтобы ее расстроить. В итоге почти все, что он делал, толковалось как попытка свести ее с ума. В годы взросления Стивену не на что было ориентироваться, чтобы понять, где начинается и где кончается то, за что он несет ответственность, то, что является следствием его действий, его влияния, то, что в его власти.
Какое действие способен один человек оказать на другого? Сократ как-то заметил, что никакого вреда нельзя причинить хорошему человеку. Гитлер, как говорят, утверждал, что он никогда никого не лишал воли, а только свободы в гражданском смысле. С этой точки зрения заключенный в тюрьме рассматривается как сохранивший свою “волю”, но потерявший свободу. Я могу, таким образом, действовать, устанавливая границы той ситуации, в которой другому придется действовать, но дано ли мне сделать большее? Если другой говорит: “Ты разбиваешь мне сердце”, — “делаю” ли я это с ним в каком-либо смысле? Джек действует как-то по-своему, а Джилл говорит: “Ты сводишь меня с ума”. Каждый из нас знает на собственном опыте, что все мы действуем друг на друга. Так где же проводится грань? Посредством какого критерия?
Джек дружит с Джилл. Она идет гулять с Томом. Джек говорит, что она его мучает. Он страдает “от того”, что она это сделала, но это еще не значит, что она пошла гулять с Томом с единственной целью причинить страдание Джеку. Если нет, про нее едва ли можно сказать, что она мучает Джека. Но допустим, что она могла иметь такое намерение. Так действительно ли она его мучает, когда (1) она собиралась помучить его, а он не испытывает мучений, (2) он испытывает мучения, когда (3) она не имела намерения мучить его, и сам он не испытывает мучений, (4) он испытывает мучения. Когда Король Лир уговаривает Корделию “сказать ему то, что, как ей известно, его осчастливит”, а она отказывается это сделать, является ли она жестокой, если знает, что ее слова причинят ему боль? В каком смысле я с другим делаю то, что, он говорит, я с ним делаю, если я делаю то, что считаю нужным, совсем с другими намерениями, зная, что “действие”, которое мой поступок окажет на него, будет другим, нежели я имел в виду, поскольку он говорит так?
Ребенок усваивает, что же он собой представляет, во многом когда ему говорят, что “значат” его поступки, посредством их “действия” на других.
У восьмилетнего мальчика был старший брат, любимец родителей, который должен был вскоре приехать домой на каникулы. Мальчику несколько раз снился сон, что брат по дороге домой попал под машину. Рассказав об этом отцу, он получил от него объяснение, что это показывает, как сильно он любит брата, потому что беспокоится, как бы с ним что-нибудь не случилось. Отец настойчиво приписывал младшему брату любовь к старшему, невзирая на факты, которые для большинства были бы указанием на обратное.
Младший сын “принимал на веру” слова отца, когда тот говорил ему, что он “любит” старшего брата.
Атрибуции работают в обе стороны. Ребенок приписывает своим родителям хорошее и плохое, любовь и ненависть и каким-то образом сообщает им, что он испытывает по отношению к ним. На какие из атрибуций родители реагируют, к каким остаются глухи, какие они принимают и отвергают, какие их сердят, забавляют или же льстят им? Какие за этим следуют контр-атрибуции? “Наглость” — это то, что часто приписывают ребенку, который приписывает родителям вещи, не вызывающие у них особого удовольствия.
Атрибуции, противоречащие друг другу, могут нести в себе скрытые предписания. Когда Маргарет2 было четырнадцать лет, мать называла ее двумя именами: прежним именем — “Мэгги” и новым именем — “Маргарет”. “Мэгги” означало, что она все еще остается и всегда будет маленькой девочкой, которой следует делать то, что ей говорит мама. “Маргарет” означало, что она теперь повзрослела и должна дружить с мальчиками, а не цепляться за мамину юбку. Как-то часов в шесть вечера, стоя на улице рядом с домом вместе с одним из своих приятелей-сверстников, она услышала громкий крик матери из окна верхнего этажа: “Маргарет, немедленно поднимайся наверх”. Это вызвало полное замешательство девочки. Она почувствовала, что земля плывет у нее из-под ног, и заплакала. Девочка не могла понять, чего от нее ждут. “Маргарет” — это была взрослая роль, в крайнем случае роль подростка. Она несла в себе предписание вести себя независимо. Но последующие слова матери определенно адресовались маленькой девочке, “Мэгги”. В качестве Мэгги она должна была, не задавая вопросов и не задумываясь, делать то, что ей говорят. Это выбило почву у нее из-под ног, так как она не имела “внутреннего ресурса”, чтобы справиться с тем, что ей велят быть Мэгги и Маргарет одновременно.
Существует множество способов отменить действия и поступки другого, сделать их недействительными. Они могут расцениваться как дурные или безумные или восприниматься в том смысле, которого не имел в виду тот, кто их совершал, и отвергаться в том смысле, который он подразумевал. Их можно рассматривать как всего лишь ре-акцию по отношению к некому человеку, который есть “истинная” или “реальная” первопричина их появления, как своего рода звено в цепи причинно-следственных отношений, начало которой лежит вне данного индивида. Джек может быть не способен воспринимать Джилл как другого, отдельного от него человека. Он может требовать благодарности или признательности от Джилл, давая понять, что самой своей способностью что-либо делать она обязана только ему. Чем большую независимость в действиях Джилл проявляет, тем больше она, так сказать, приводится в действие милостью Джека. Если подобное происходит между родителями и ребенком, то обнаруживается любопытное движение по восходящей: чем большего достигает ребенок, тем больше жертв ему было принесено и тем больше он должен быть благодарен.
“Не надо делать, что тебе говорят”. Человек, которому приказали быть непосредственным и спонтанным, находится в ложной и безвыигрышной позиции. Джилл старается быть послушной, делая то, чего от нее ожидают. Но ее обвиняют в нечестности за то, что она не делает то, чего хочет на самом деле. Если она говорит, чего она хочет на самом деле, ей объясняют, что это извращение или больная фантазия или что ей неведомы ее собственные желания.
Преуспевающая художница, набившая руку в портретной живописи, никак не могла заставить себя заняться абстракцией. Ей помнилось, что в детстве она имела обыкновение делать рисунки из черных хаотических линий. Ее мать, тоже художница — она рисовала броские приторные цветочные композиции и тому подобное — высоко ценила “свободу экспрессии”. Она ни разу не запрещала дочери рисовать каракули, но всегда говорила ей: “Нет, это все не твое”. При этих словах у дочери все внутри трепетало от ужаса. Она ощущала опустошенность, стыд, страшное раздражение. Потом она научилась рисовать то, что, как ей говорили, было “ее”. Когда молодая художница вспомнила свои чувства по поводу тех детских рисунков, чувства, которые перестали задевать ее за живое, но которые она не забыла полностью, она через много лет вернулась к своим каракулям. Только теперь она смогла вполне осознать, насколько бессмысленной и фальшивой была ее жизнь. Она испытала то, что назвала “очищающим стыдом” — стыдом за измену своим подлинным чувствам. Для нее очищающий стыд явился противовесом той самой “постыдной опустошенности”, которую ей доводилось переживать, когда ее мать говорила, что эти каракули — “не твое”.
Некоторые люди несомненно обладают весьма примечательной склонностью держать другого на привязи, не давать ему выпасть из связки. Существуют мастера вязать и достигшие совершенства в том, чтобы поддаваться завязке. И те и другие обычно не осознают, как это делается, а то и вовсе не осознают, что это происходит. Поразительно, как трудно заинтересованным сторонам увидеть происходящее. Мы должны помнить, что те, кто находятся в связке, не видят самой этой связки. Джилл постоянно жалуется, что Джек, ее муж, никак не дает ей “идти своей дорогой”. Он не может понять, почему она чувствует, что ее изводят, поскольку он убежден, что она не способна сделать что-либо, чего бы он не хотел, поскольку все, что бы она ни сделала, он принимает как должное, так как он ее любит.
Одно и то же сочетание слов, ворчания, тяжких вздохов, хмурых взглядов, улыбок, жестов может работать совершенно по-разному, в зависимости от контекста. Но кто “устанавливает” контекст? Одна и та же словесная форма может использоваться как простая констатация факта, как обвинение, как предписание, как атрибуция, шутка, угроза.
Джек говорит Джилл: “Сегодня дождливо”. Что он может иметь в виду, на что направлено утверждение? Вот несколько вариантов:
1. Он просто заметил и сообщил тот факт, что сегодня дождливый день.
2. Джек, может быть, до этого нехотя согласился пойти погулять с Джилл вместо похода в кино. Когда он теперь говорит, что сегодня дождливо, он хочет сказать: “Слава Богу, мы не пойдем на прогулку. У меня появляется шанс посмотреть фильм”.
3. Возможно, Джек намекает: “Поскольку идет дождь, я думаю, что тебе не следует выходить на улицу”, или: “Я надеюсь, ты не хочешь выходить на улицу, пока идет дождь”, или: “У меня скверное настроение. Я не хочу выходить на улицу, но если ты настаиваешь, мне, вероятно, придется”.
4. Джек и Джилл могли вчера обсуждать, в какую сторону повернется погода. Поэтому утверждение может означать: “Ты, как всегда, права”, или: “Видишь, как я всегда точен”.
5. Может быть, просто открыто окно, и утверждение несет такой смысл, что Джек хочет, чтобы Джилл закрыла окно и т.д.
Возможные разночтения подобного рода являются неотъемлемым свойством обычного речевого высказывания. Приведенное выше простейшее утверждение, “каков нынче денек”, может нести в себе вопрос, упрек, предписание, атрибуцию относительно “я” или другого и т.д. В “прямом” разговоре такие неясности присутствуют, однако другой может поднять на поверхность скрытые смыслы, которые, в свою очередь, или признаются или же, если они не предполагались, могут быть честно отклонены. Прямой и честный взаимообмен несет в себе множественные взаимные отклики, и участвующие в нем все время “знают, в каком положении они” друг относительно друга. На другом конце спектра характерной чертой всех разговоров являются бесконечные скрытые смыслы или косвенные “внушения”, которые отрицаются, не признаются, противоречат друг другу, вступают в парадоксальные отношения.
(I) Мнимое утверждение в реальности является предписанием.
Мнимое утверждение: “Холодно”.
Предписание: “Зажги огонь”.
(II) Предписание в реальности является атрибуцией.
Предписание: “Попроси совета у Джонса”.
Атрибуция: “Ты слегка глуповата”.
(III) Предложение помощи в реальности является угрозой.
Предложение помощи: “Мы устроим тебе приятную смену обста-
новки”.
Угроза: “Если ты не прекратишь себя так вести, мы отправим
тебя куда надо”.
(IV) Выражение сочувствия в реальности является обвинением.
Сочувственное утверждение (атрибуция): “У тебя нервы на пределе”.
Обвинение: “Ты себя ужасно ведешь”.
Джилл может ответить следующим образом на каждое из указанных утверждений:
(I) “Это на самом деле приказ”.
(II) “На самом деле ты хочешь сказать, что я дура”.
(III) “В действительности ты говоришь, что если я не буду следить за своим поведением, ты скажешь, что я свихнулась, и посадишь меня в сумасшедший дом”.
(IV) “Говоря, что ты знаешь, что я не могла с собой справиться, ты тем самым заявляешь, что снимаешь с меня ответственность, потому что считаешь, что я сделала что-то плохое”.
Но Джек будет полностью отрицать, что он на что-либо намекал, и, кроме того, намекать, что Джилл несправедлива, или больна, или испорчена, думая о каких-то намеках. Джилл, в свою очередь, предполагает этот намек, а Джек его отрицает. Когда простое утверждение будет сделано в следующий раз и Джилл отнесется к нему как к простому утверждению, она будет обвинена в нечувствительности или в намеренном отказе “хорошенько понять”, о чем говорится. Открытые уровни могут быть совместимыми или несовместимыми со скрытыми уровнями высказывания, в то время как на самом скрытом уровне один человек может одновременно передавать два или более парадоксальных смыслов.
Три-четыре человека в замкнутом узле будут хранить некий устраивающий их status quo, образуя альянс на основе негласной договоренности, чтобы нейтрализовывать всякого, кто посягнет на его стабильность. В такого рода семейном узле любой жест, любое сообщение функционирует как нечто совершенно отличное от того, чем они “кажутся”, и нельзя положиться ни на одно действие, что оно “означает” то, чем представляется. Постороннему невдомек, что же действительно происходит в течение долгого времени. Для него, постороннего, может происходить “полный ноль”. Люди обмениваются репликами, повторяющимися, надоедливыми, касающимися только самых банальных вещей. Энергия узла идет на предотвращение того, чтобы хоть что-то происходило. Ребенку задают вопрос в присутствии всей семьи. “Сочувственно” вмешивается тетушка: “Скажи доктору, что тебя беспокоит, детка”. Скрытое предписание: “Никаких объяснений. Тебе сказано не делать того, что тебе сказано делать”.
“Ты ублюдок”, вероятнее всего, означает: “Ты мне противен, ты отвратительный человек, я на тебя зол”. Мы склонны предполагать, что здесь скрыты такие смыслы. Но некоторые люди попадают в трудное положение и получают различные клинические диагнозы, потому что они всегда не уверены, оправдано или нет с их стороны делать подобные допущения:
Является ли это констатацией факта, касающейся моих роди¬телей?
Или мне приписывается такое свойство?
Или это утверждение о том, каковы мои чувства к тебе?3
Всерьез это или в шутку?
Многие пациенты с шизофренией и “пограничные” пациенты непрерывно ломают голову над “значением” каждого утверждения, ибо любое утверждение может иметь самые разные назначения. Может быть, он пошутил? Не говорил ли он мне о моих родителях? Может, мне следует попросить посмотреть мое свидетельство о рождении? Или он меня проверял, хотел посмотреть, не слишком ли я чувствителен?
Неконструктивно более рассматривать поглощенность такими мыслями, как “вязкость мышления”, и искать “причину” в органической патологии. Способность к тому, чтобы говорить по-английски, органически детерминирована. То же касается способности к тому, чтобы говорить по-французски, а также той путаницы, которая возникает у многих двуязычных детей... Некоторые люди обучаются в одном языке нескольким “языкам”. Затруднение, которое порой возникает у людей, когда надо “знать” или “чувствовать”, какой “язык” или “способ коммуникации” стоит за теми или иными словами, вероятно, связано с тем, что они росли и воспитывались в узле, где черное иногда означало черное, а иногда белое, иногда же и то, и другое. Шизофренические неологизмы, попытки усовершенствовать синтаксис, необычные интонации, дробление слов и слогов, а также эквивалентные операции в области невербальной экспрессии — все это нужно рассматривать и оценивать в рамках той системы коммуникации, в которой они первоначально функционировали или продолжают функционировать.
Приведем еще несколько кратких зарисовок подобных взаимодействий в семье.
Пациент (мужского пола, 20 лет, госпитализированный с диагнозом параноидная шизофрения), его мать и отец спорили. Пациент утверждал, что он эгоистичен, а родители говорили, что нет. Врач попросил пациента объяснить на примере, что он имеет в виду, говоря об эгоистичности.
Пациент: Ну, это когда моя мать иногда готовит мне целую кучу еды, а я отказываюсь это есть, если у меня нет настроения.
(Оба родителя молчали. Он очевидным образом отстоял свою правоту.)
Отец: Но, вы понимаете, он не был таким. Он всегда был хорошим мальчиком.
Мать: Это его болезнь, ведь так, доктор? Он никогда не был неблагодарным. Он был всегда очень вежливым и воспитанным. Мы сделали для него все, что могли.
Пациент: Нет, я всегда был эгоистичным и наблагодарным. У меня нет никакого самоуважения.
Отец: А я говорю, есть.
Пациент: Я мог бы его иметь, если бы ты меня уважал. Никто не уважает меня. Все надо мной смеются. Я посмешище для всего мира. Я настоящий шут.
Отец: Но сынок, я уважаю тебя, потому что я уважаю того, кто сам себя уважает.
Семилетнего мальчика отец обвинил в краже своей ручки. Мальчик изо всех сил доказывал, что он невиновен, но ему не поверили. Наверное, для того чтобы спасти его от двойного наказания — за воровство и за ложь, — мать сказала отцу, что мальчик сознался ей в том, что украл ручку. Однако мальчик по-прежнему не признавал за собой кражи, и отец устроил ему хорошую взбучку. Поскольку оба родителя обращались с ним так, будто он не только совершил этот проступок, но и сознался в нем, он начал думать, что в конце концов мог бы припомнить, что действительно это сделал, и даже был не совсем уверен, сознавался он на самом деле или же нет. Позже мать обнаружила, что сын и вправду не брал ручку, и признала сей факт перед мальчиком, не говоря, однако, ни слова отцу. Она сказала мальчику: “Подойди, поцелуй маму, и забудем об этом”.
Он каким-то образом чувствовал, что подойти, поцеловать маму и помириться с ней в таких обстоятельствах было бы чем-то нечестным. И все же он так тосковал по тому, чтобы подойти к ней, обнять ее и быть опять в полном единодушии с ней, что это было почти нестерпимым. И хотя мальчик не мог отчетливо сформулировать ситуацию, он не поддался уговорам и не сделал ни единого шага по направлению к ней. Тогда она сказала: “Ну что ж, если ты не любишь свою маму, мне придется просто уйти”, — и вышла из комнаты.
Комната закружилась у него перед глазами. Тоска была непереносима, но вдруг внезапно все изменилось, хотя и осталось прежним. Он видел комнату и себя в этой комнате как будто впервые. Тоска и желание спрятаться в материнских объятиях куда-то исчезли. Неведомым для себя образом он прорвался в какое-то новое измерение. Он был совсем одинок. Разве могла эта женщина иметь к нему отношение? Уже будучи взрослым, он придавал этому происшествию решающее значение в своей жизни: это было освобождение, но какой ценой!
Существует множество способов приучить человека не доверять своим собственным чувствам. Если выбрать всего лишь некоторые аспекты для специального толкования, то предписание “Подойди, поцелуй маму и забудем об этом” на самый поверхностный взгляд скрывает в себе следующее:
1. Я не права.
2. Приказываю тебе помириться со мной и забыть об этом.
Но тут существует неясность, ибо предписание может быть попыткой умилостивить, замаскированной под приказание. Мать, может быть, взывает к мальчику о прощении:
1. Я старалась сделать как лучше.
2. Я прошу тебя, чтобы ты со мной помирился.
Но мольба о прощении, если это была мольба, подкреплена шантажом. “Я, тем не менее, сильнее. Если ты меня не целуешь, это не так уж и важно для меня, и я от тебя уйду”. Ситуацию вряд ли можно назвать определенной, скорее, здесь мелькают бесчисленные “внушения” и намеки, множественные фрагментарные смыслы, не увязывающиеся в одно целое. Человек, поставленный в подобную ситуацию, лишен возможности сделать мета-утверждение4, вычленив какой-то один из множества скрытых намеков, без того, чтобы выставить себя на посмешище. Однако все они здесь присутствуют и обладают решающим совокупным эффектом. Вот, например, несколько из возможных скрытых намеков:
1. Я не права.
2. Я хочу, чтобы мы с тобой помирились и забыли об этом.
3. Прошу тебя, забудем об этом.
4. Я приказываю тебе помириться со мной.
5. В конце концов, я делала все для твоей же пользы.
6. Тебе бы следовало быть благодарным за то, что я для тебя
сделала.
7. Не думай, что отец будет верить тебе.
8. Нам с тобой все известно. Больше никто ничего не знает.
9. Ты сам знаешь, что не можешь без меня. А я без тебя могу.
10. Если ты будешь упрямиться, я от тебя уйду. Это послужит тебе уроком.
11. Ну вот, все, слава Богу, кончилось. Давай обо всем этом за¬будем.
12. Мама не сердится на тебя за все те неприятности, которые у нее были из-за тебя и этой дурацкой ручки.
13. Хочешь — принимай, хочешь — нет. Если не принимаешь, то я не принимаю тебя.
Здесь может быть приравнивание:
поцеловать меня = любить меня = простить меня = быть хорошим
не поцеловать меня = испытывать неприязнь ко мне = не простить меня = быть плохим.
Читатель без труда может составить список еще из стольких же пунктов.
Излюбленной атрибуцией, которую мать Бетти применяла по отношению к ней, было следующее высказывание: “Она очень благоразумна”. Это означало, что в действительности все, что бы Бетти ни делала, было очень глупо и бестолково, потому что, с точки зрения матери, на деле она никогда не делала то, что надо. Мать придерживалась убеждения, что Бетти знает, что было бы “благоразумно” сделать, хотя в силу какого-то странного отклонения, которое можно было бы отнести только на счет “психического расстройства”, она всегда делает бестолковые вещи. Одним из ее любимых высказываний было: “Конечно, она может делать что ей угодно, но я знаю, что Бетти очень благоразумна и всегда будет делать то, что благоразумно — то есть, если она здорова, конечно”.
Мы уже говорили о Раскольникове из “Преступления и наказания” с точки зрения смешения в его опыте сновидения, фантазии, воображения и бодрствующего восприятия. Достоевский не только описывает нам это, но соотносит опыт Раскольникова с положением, в которое тот “поставлен” перед убийством. Он показывает Раскольникова как “помещенного” в некое положение, которое можно было бы определить как ложное, безвыигрышное, безысходное, невыносимое.
За день до убийства старухи-процентщицы, несколькими часами ранее своего “ужасного сна”, Раскольников получает письмо от матери. Это довольно большое письмо, примерно в четыре с половиной тысячи слов.
Длина письма составляет одно из его существенных качеств. Когда читаешь его, то в процессе этого чтения тебя обволакивает какой-то эмоциональный туман, в котором очень трудно не потерять направление. Когда письмо это было прочитано группе из восьми психиатров, все они засвидетельствовали, что им было как-то не по себе; двое сообщили, что чувствовали физическое удушье, трое — заметное беспокойство в желудке. Качество этого письма, вызывающее такую сильную реакцию, отчасти неизбежно теряется в выдержках и отрывках, но они все-таки позволяют выявить его “механизм”.
Письмо начинается так5:
“Милый мой Родя ... вот уже два месяца с лишком, как я не беседовала с тобой письменно, отчего сама страдала и даже иную ночь не спала, думая. Но, наверно, ты не обвинишь меня в этом невольном моем молчании. Ты знаешь, как я люблю тебя; ты один у нас, у меня и у Дуни, ты наше все, вся надежда, упование наше”.
Далее она высказывает беспокойство по поводу его дел в университете и своих затруднений.
“...Но теперь, слава Богу, я, кажется, могу тебе еще выслать, да и вообще мы можем теперь похвалиться фортуной, о чем и спешу сообщить тебе. И, во-первых, угадываешь ли ты, милый Родя, что сестра твоя вот уже полтора месяца как живет со мною, и мы уже больше не разлучимся и впредь”.
Мы еще на протяжении двух тысяч слов не узнаем, о какой фортуне идет речь, ибо госпожа Раскольникова пускается в детальный рассказ о том, какому унижению ее дочь Дуня подверглась в доме Свидригайловых. Она не писала об этом Раскольникову ранее, потому что:
“...если б я написала тебе всю правду, то ты, пожалуй бы, все бросил и хоть пешком, а пришел бы к нам, потому я и характер и чувства твои знаю, и ты бы не дал в обиду сестру свою”.
Госпожа Свидригайлова очернила Дуню, выставив ее перед всем городом как женщину легкого поведения, состоящую в любовной связи с ее мужем. Однако в конце концов Дуня была публично оправдана и:
“...все стали к ней вдруг относиться с особенным уважением.
Все это способствовало главным образом и тому неожиданному случаю, через который теперь меняется, можно сказать, вся судьба наша. Узнай, милый Родя, что к Дуне посватался жених и что она успела уже дать свое согласие, о чем спешу уведомить тебя поскорее. И хотя дело это сделалось и без твоего совета, но ты, вероятно, не будешь ни на меня, ни на сестру в претензии, так как сам увидишь, из дела же, что ждать и откладывать до получения твоего ответа было бы нам невозможно. Да и сам ты не мог бы заочно обсудить всего в точности. Случилось же так...”
Здесь следует описание Дуниного жениха, Петра Лужина, “чиновника в ранге надворного советника”, описание, которое представляет в своем роде шедевр.
“...Он... дальний родственник Марфы Петровны6, которая многому в этом способствовала. Начал с того, что через нее изъявил желание с нами познакомиться, был как следует принят, пил кофе, а на другой же день прислал письмо, в котором весьма вежливо изъяснил свое предложение и просил скорого и решительного ответа. Человек он деловой и занятый и спешит теперь в Петербург, так что дорожит каждою минутой. Разумеется, мы сначала были очень поражены, так как все это произошло слишком скоро и неожиданно.
Соображали и раздумывали мы вместе весь тот день. Человек он благонадежный и обеспеченный, служит в двух местах и уже имеет свой капитал. Правда, ему уже сорок пять лет, но он довольно приятной наружности и еще может нравиться женщинам, да и вообще человек он весьма солидный и приличный, немного только угрюмый и как бы высокомерный. Но это, может быть, только так кажется, с первого взгляда. Да и предупреждаю тебя, милый Родя, как увидишься с ним в Петербурге, что произойдет в очень скором времени, то не суди слишком быстро и пылко, как это и свойственно тебе, если на первый взгляд тебе что-нибудь в нем не покажется.
Говорю это на случай, хотя и уверена, что он произведет на тебя впечатление приятное. Да и кроме того, чтоб обознать какого бы то ни было человека, нужно относиться к нему постепенно и осторожно, чтобы не впасть в ошибку и предубеждение, которые весьма трудно после исправить и загладить. А Петр Петрович, по крайней мере по многим признакам, человек весьма почтенный... Конечно, ни с его, ни с ее стороны особенной любви тут нет, но Дуня, кроме того что девушка умная, в то же время и существо благородное, как ангел, и за долг поставит себе составить счастье мужа, который в свою очередь стал бы заботиться о ее счастии, а в последнем мы не имеем, покамест, больших причин сомневаться, хотя и скоренько, признаться, сделалось дело. К тому же он человек очень расчетливый и, конечно, сам увидит, что его собственное супружеское счастье будет тем вернее, чем Дунечка будет за ним счастливее. А что там какие-нибудь неровности в характере, какие-нибудь старые привычки и даже некоторое несогласие в мыслях (чего и в самых счастливых супружествах обойти нельзя), то на этот счет Дунечка сама мне сказала, что она на себя надеется, что беспокоиться тут нечего... Он, например, и мне показался сначала как бы резким; но ведь это может происходить именно оттого, что он прямодушный человек, и непременно так”.
В следующей части письма госпожа Раскольникова внушает своему сыну мысль, что единственной причиной, по которой Дуня выходит замуж за этого очевидно самодовольного и скучного деспота, является благополучие Роди.
“...Мы с Дуней уже положили, что ты, даже с теперешнего же дня, мог бы определенно начать свою будущую карьеру и считать участь свою уже ясно определившеюся. О, если б это осуществилось! Это была бы такая выгода, что надо считать ее не иначе, как прямою к нам милостию Вседержителя. Дуня только и мечтает об этом”.
Ниже:
“...Дуня ни о чем, кроме этого, теперь и не думает. Она теперь, уже несколько дней, просто в каком-то жару и составила уже целый проект о том, что впоследствии ты можешь быть товарищем и даже компаньоном Петра Петровича по его тяжебным занятиям, тем более что ты сам на юридическом факультете”.
В конце она сообщает ему, что они с Дуней едут в Петербург для Дуниной свадьбы, которую “по некоторым расчетам” Лужину хочется сыграть как можно скорее.
“...О, с каким счастьем прижму я тебя к моему сердцу! Дуня вся
в волнении от радости свидания с тобой и сказала раз, в шутку, что уже из этого одного пошла бы за Петра Петровича. Ангел она!”
А вот концовка письма:
“А теперь, бесценный мой Родя, обнимаю тебя до близкого свидания нашего и благословляю тебя материнским благословением моим. Люби Дуню, сестру свою, Родя; люби так, как она тебя любит, и знай, что она тебя беспредельно, больше себя самой любит. Она ангел, а ты, Родя, ты у нас все — вся надежда наша и все упование. Был бы только ты счастлив, и мы будем счастливы.
Молишься ли ты Богу, Родя, по-прежнему и веришь ли в благость Творца и Искупителя нашего? Боюсь я, в сердце своем, не посетило ли и тебя новейшее модное безверие? Если так, то я за тебя молюсь. Вспомни, милый, как еще в детстве своем, при жизни твоего отца, ты лепетал молитвы свои у меня на коленях и как мы все тогда были счастливы! Прощай или, лучше, до свидания! Обнимаю тебя крепко-крепко и целую бессчетно.
Твоя до гроба
Пульхерия Раскольникова”.
Вот первая реакция Раскольникова на это письмо:
“Почти все время, как читал Раскольников, с самого начала письма, лицо его было мокро от слез; но когда он кончил, оно было бледно, искривлено судорогой и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам. Он прилег головой на свою тощую и затасканную подушку и думал, долго думал. Сильно билось его сердце, и сильно волновались его мысли. Наконец, ему стало душно и тесно в этой желтой каморке, похожей на шкаф или на сундук.
Взор и мысль просили простору. Он схватил шляпу и вышел, на этот раз уже не опасаясь с кем-нибудь встретиться на лестнице; забыл он об этом. Путь же взял он по направлению к Васильевскому острову через В-й проспект7, как будто торопясь туда за делом, но, по обыкновению своему, шел, не замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих. Многие принимали его за пьяного”.
Давайте порассуждаем о том положении, в которое ставит Раскольникова это письмо. Ему говорится: “...Я и характер и чувства твои знаю, и ты бы не дал в обиду сестру свою”. Ему говорится также, что его сестра, после того как пережила одну чудовищную обиду, находится на пути, как ему дают понять, к еще большему унижению. Если в первом случае ее вины не было, то во втором случае, вступая в брак, который есть не что иное, как узаконенная проституция, она сама продает свою чистоту и порядочность. Ему говорится, что она делает это только ради него. И от него ожидают, что он это одобрит.
Но мать определила его уже как человека, который никогда бы не дал в обиду свою сестру. Может ли он в то же самое время быть человеком, который позволит своей сестре торговать собой ради него? Это и есть безвыигрышное положение.
Еще одно превращение и извращение происходит вокруг “счастья”. “Был бы только ты счастлив, и мы будем счастливы”. Как могут подобные обстоятельства сделать его счастливым, если иметь в виду то, что о нем говорится?
К этому добавляется путаница в отношении к вере в Бога и безбожию. Весь смысл большей части письма заключается в том, что один человек жертвует своей жизнью ради того, чтобы у другого было достаточно денег для достижения успеха и положения в обществе. Это считается показателем “золотого сердца” у Дуни (кстати, двусмысленное выражение) и того, какой она ангел.
Однако каково же положение христианина, поставленного в положение того, кто принимает этот подарок?
Дуня и мать только рады пожертвовать собой в пользу Роди, который “вся надежда наша и все упование”. С одной стороны, они, очевидно, хотят от него, чтобы он заработал денег, для того чтобы им выбраться из беспро¬светной жизни. С другой стороны, они говорят ему, что все, чего они от него хотят, это его “счастья”. И в то же время мать беспокоится, не поддался ли он “духу новейшего модного безверия”, которое ставит “мирское” прежде любви!
Чтобы распутать все хитросплетения в этом письме или даже только в приведенных выше отрывках, вскрыть тайные противоречия и парадоксы, разобрать на части многоэтажное лицемерие, потребовалось бы исследование, в несколько раз длиннее, чем само это письмо.
Читая это письмо, полезно представить, в качестве упражнения, его возможное действие на человека, которому оно адресовано. Как уже подчеркивалось выше, мы должны рассуждать — трансперсонально — не просто о патологии в этом письме, но о его порождающем патологию действии на другого.
Итак, резюмируем некоторые моменты.
Человек, которому адресовано это письмо, ставится сразу в целый ряд совершенно несовместимых позиций.
На каждом из уровней многоэтажного лицемерия присутствует пронизывающее весь его текст завуалированное предписание негласной договоренности; другие же атрибуции несут в себе невозможность этого для адресата; в сущности, ему запрещают быть лицемерным, в особенности прощальным напоминанием о его детской невинной вере, когда слова действительно были тем, что они есть.
Он должен был быть счастливым, ибо тогда и “мы будем счастливы”. Но будучи таким человеком, каким, как говорит его мать, он является, он никогда не смог бы быть счастлив этой великой “жертвой” его сестры. Но в то же время, если он будет несчастлив, он делает их несчастными. Итак, следует полагать, он будет эгоистичным, если будет счастлив, и будет эгоистичным, если будет несчастлив, а также будет виновен и в том, и в другом случае.
Дуня несколько раз названа ангелом. Это, по сути, значит: “Смотри, что она готова для тебя сделать”. Здесь, очевидно, скрывается негативное предписание против любого поползновения рассматривать Дуню отрицательным образом, под угрозой быть неблагодарным. Он должен быть просто чудовищем, чтобы испытывать к такому небесному созданию что-либо кроме самой искренней благодарности или чтобы толковать ее поступок иначе, чем самопожертвование. И в то же время, если он такой, как ему говорят, он должен не допустить этого. Это уже почти совершившийся факт, если он не сделает чего-то ужасного. Ему дают все основания для чувства ненависти, негодования, горечи, стыда, вины, унижения, бессилия и в то же время говорят, что он должен быть счастлив. Письмо устроено таким образом, что любое движение в каком-либо направлении, санкционированном этим письмом, или последовательное сохранение одной позиции среди бесчисленных несообразностей и несоответствий в письме, с неизбежностью приводит к тому, что он попадает в разряд преступников и злодеев.
Он не должен судить о Лужине “слишком быстро и пылко”, когда встретится с ним, “как это и свойственно тебе, если на первый взгляд тебе что-нибудь в нем не покажется”, и в то же время “уверена, что он произведет на тебя впечатление приятное”. Письмо далее строится так, чтобы сделать невозможным любое возможное впечатление от Лужина, кроме самого наихудшего.
Он должен быть христианином. Но если он христианин, то, одобряя этот безбожный план добычи денег и положения в обществе, он должен быть страшным грешником. Он мог бы одобрить такой план, если бы был безбожником, но если бы он был безбожником, он был бы злодеем и грешником.
Мысли Раскольникова в беспорядке, его гнетет то, что его обязывают быть благодарным за эту непрошенную жертву, он выходит на улицу, раздумывая, как же остановить Дунину свадьбу с этим ужасным Лужиным. Они уже решили его судьбу тем, что предприняли, разве только он совершит что-нибудь чудовищное, и это навязанное ему будущее окажется невозможным.
Письмо, так сказать, производит внутри него взрыв. В психическом отношении он развалина. Достоевский преподносит нам какую-то груду обломков: Наполеон в воображении, маленький мальчик в сновидении, старая кляча, она же старуха — в фантазии и убийца на самом деле. В конце концов, через свое преступление и наказание Раскольников все преодолевает и обретает Соню, а Дуня находит счастье с его приятелем Разумихиным. Мать его умирает в помраченном рассудке. /Лэйнг, "Я и другие"/
Мать навещает сына, который только-только оправился от психотического приступа. Он направляется к ней навстречу, и происходит следующее:
а) она открывает объятия, чтобы он обнял ее и/или чтобы обнять его.
б) Когда он к ней приближается, она застывает на месте и каменеет.
г) Он останавливается в нерешительности.
д) Она говорит: “Ты не хочешь поцеловать свою маму?”. И так как он все еще стоит в нерешительности,
е) она говорит: “Но дорогой, ты не должен бояться своих чувств”.
Он отзывается на приглашение матери поцеловать ее, но ее состояние, ее холодность и напряженность в то же самое время говорят ему: “Нет, не надо”. То, что она боится близких отношений с ним или по какой-то другой причине в действительности не хочет, чтобы он делал то, к чему она его приглашает, не может быть признано ею открыто и остается невысказанным ни матерью, ни ее сыном. Сын реагирует на невысказанное, “молчаливое” сообщение: “Хоть я и открываю мои объятия для тебя, чтобы ты подошел и поцеловал меня, но на самом деле боюсь, что ты сделаешь это, но не могу в этом признаться ни себе, ни тебе, поэтому я надеюсь, что ты будешь слишком “больным”, чтобы сделать это”. Но затем она показывает, что совершенно без всякой задней мысли хочет, чтобы он поцеловал ее, и намекает, что причина, по которой он ее не целует, не в том, что он уловил ее беспокойство, как бы он не поцеловал ее, или ее приказ не делать этого, а в том, что он не любит ее. Когда сын не отвечает, мать намекает, что он ее не целует, потому что боится своих сексуальных или агрессивных чувств по отношению к ней. Суть ее сообщения в итоге сводится к следующему: “Не обнимай меня, а то я тебя накажу” и “Если ты не сделаешь этого, я тебя накажу”. Само “наказание” остается загадкой.
Upd: Не, я прямо не могу не запостить всю главу )
"Атрибуции и предписания", оченьмногабукав!То, что один человек приписывает другому, замыкает последнего в определенные рамки, ставит его в определенное положение. Предназначая ему ту или иную позицию, атрибуции “ставят его на место”, то есть в конечном счете имеют силу предписаний.
Атрибуции, которые совершает Питер относительно Пола, могут сообщаться и разобщаться с атрибуциями, которые совершает сам Пол относительно Пола. Вот простейший пример разобщения в атрибуциях: Питер выносит суждение о том, как Пол относится к собственному утверждению, а Пол с этим суждением не согласен.
Питер: Ты лжешь.
Пол: Нет, я говорю правду.
Некоторые атрибуции можно подвергнуть проверке, выяснив, насколько единогласно их подтверждают другие, но многое из того, что Питер приписывает Полу, Пол проверить не может, особенно если Пол ребенок. Таковыми являются глобальные атрибуции, к примеру, “Ты дрянь” или “Ты молодец”. Адресат таких атрибуций никоим образом не способен снять их своими собственными силами, если только он не владеет позицией1, исходя из которой человек правомочен служить третейским судьей в подобных вопросах.
То, что другие косвенно или прямо приписывают Полу, неизбежно имеет решающее значение в формировании его восприятия собственной деятельности, собственных представлений, мотивов, намерений — собственной идентичности.
Стивен утратил всякие ориентиры в том, каковы его собственные намерения и мотивы, пока он жил со своей матерью, которая превратилась в “настоящего параноика”. Она видела в его действиях мотивы и цели, которых, как он поначалу явственно чувствовал, в этих действиях не было. Постепенно Стивен начал путать “собственные” мотивы и цели с теми, которые были ему приписаны. Он знал, что если порежет палец, мать обязательно скажет, что он это сделал, чтобы ее расстроить, и зная, что таково будет ее толкование, он не мог быть уверенным, нет ли и вправду у него такого намерения. Это вселяло в него навязчивые сомнения в “мотивах” собственных действий, даже во время надевания галстука, который ему нравился, но который раздражал его мать. “Ты надеваешь его, чтобы мне досадить, — ты знаешь, я терпеть не могу такие галстуки, как этот”.
В зоне этого разобщения между “собственными” намерениями человека и теми, которые ему приписывает другой, в игру вступают вопросы скрытности и конспирации, обмана и самообмана, двусмысленности, лживости или правдивости. Во многих случаях чувство вины или стыда следует понимать с точки зрения таких расхождений, имея в виду, что в такой ситуации присутствует переживание собственной фальши, собственного мошенничества. Истинная вина — это вина по отношению к обязательству, которое ты сам на себя налагаешь, чтобы быть самим собой, реализовать самого себя. Ложная вина — это вина, переживаемая за то, что ты не такой, каким тебя считают другие люди, каким, по их ощущению, ты, кажется, должен быть или, по их смелому предположению, ты являешься.
Принять как реальность, что ты вовсе не обязательно тот, за кого тебя принимают другие, есть определенное достижение. Такого рода ясное осознание расхождения между идентичностью-для-себя, бытием-для-себя и бытием-для-других очень болезненно. Существует сильнейшая склонность испытывать чувство вины, беспокойство, сомнения, раздражение в том случае, если атрибуции, обращенные на себя самого, разобщаются с атрибуциями, которые совершает по отношению к “я” другой, особенно тогда, когда атрибуции принимаются как предписания.
Мать прислала Джоан блузку в день ее двадцатилетия. У блузки был ряд интересных особенностей. Она была велика Джоан на два размера. Она была не того типа, который выбрала бы сама Джоан. Она была слишком простая, и стоила больше, чем мать могла себе позволить. Ее нельзя было обменять в магазине, в котором она была приобретена. Следовало бы ожидать, что Джоан будет разочарована или раздражена. Но вместо этого она ощущала себя пристыженой и виноватой. Джоан не знала, что же ей делать с собой, потому что она была неправильного размера для этой блузки. Она должна была соответствовать блузке, а не блузка быть впору ей. Ей следовало бы любить эту блузку. Ей следовало бы соответствовать материнскому представлению о себе. В данном случае мать дает девушке подтверждение в том, что у нее есть грудь, и отказывает в подтверждении ее настоящего тела. Во время взросления дочери, в ее подростковом возрасте мать имела привычку бросать мимоходом что-нибудь вроде: “Как там идут дела с твоими грудками, дорогая?” Джоан, бывало, чувствовала, что эти высказывания матери будто сокрушают ее тело. Преподнесение ей совершенно бесполой блузки слишком большого размера содержало в себе двусмысленность и запутывало. Эта девушка физически была крайне зажатой и не осмеливалась быть привлекательной и живой, если ее мать, по сути, отрицала в ней эти качества. Блузка, будучи несимпатичной, содержала в себе намек на атрибуцию: “Ты некрасивая девушка”. Атрибуция заключала в себе предписание: “Будь некрасивой”. В то же время ее высмеивали, дразнили за то, что она некрасива. Джоан в конце концов перестала носить блузку, испытывая чувство беспомощности, смятения и отчаяния.
Атрибуции помогают или вредят развитию или правдоподобному восприятию самого себя. Рассмотрим следующие вариации на одну из базовых тем детства.
Маленький мальчик выбегает из школы навстречу матери.
1. Он подбегает к матери и крепко ее обнимает. Она обнимает его в ответ и говорит: “Любишь свою маму?”. И он обнимает ее еще раз.
2. Он выбегает из школы; мать открывает объятия, чтобы прижать его к себе, но он останавливается чуть-чуть поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она говорит: “Ну ладно, пошли домой”.
3. Он выбегает из школы; мать открывает объятия, чтобы прижать его к себе, он останавливается поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она отвешивает ему шлепок и говорит: “Не будь наглецом” (“Не смей дерзить”).
4. Он выбегает из школы; мать открывает ему объятия, чтобы прижать его к себе, он останавливается слегка поодаль. Она спрашивает: “Ты не любишь свою маму?” Он отвечает: “Нет”. Она говорит: “Но мама знает, что любишь, дорогой” — и крепко его обнимает.
В ситуации (1) нет никакой скрытой двусмысленности, здесь полное взаимное подтверждение и единение. В случае (2) приглашение матери отвергается мальчиком. Ее вопрос, возможно, содержит “двойное дно”, имея целью, с одной стороны, задобрить мальчика, а с другой — прозондировать его чувства. Она имеет в виду, что он что-то чувствует по отношению к ней и знает, каковы эти чувства, но ей неизвестно, “каково ее положение” с ним. Он говорит ей, что не любит ее. Она никак это не обсуждает и не отвергает его. Предоставит ли она ему возможность “продолжать в том же духе” или “даст делу спуститься на тормозах”? Или найдет способы наказать его, или же попытается взять реванш, демонстрируя безразличие, или постарается расположить его к себе и т.п.? Может пройти какое-то время, прежде чем он узнает, “каково его положение” с ней.
В случае (3) с мальчиком обращаются как с отдельным, самостоятельным существом. Его слова и поступки не лишают законной силы, однако в данном случае очевидным образом существуют правила, регулирующие, когда и что говорить. Он получает урок, что иногда лучше быть вежливым или послушным, чем быть “наглецом”, даже если наглость — это всего лишь честность. Он немедленно узнает, каково его положение. Если шлепок матери не будет сопровождаться другими, более изощренными мерами, то выбор, который стоит перед ним, предельно ясен. Следи за тем, что ты говоришь, или нарвешься на неприятности. Он может знать, что хотя мама отшлепала его за “дерзкое поведение”, ей больно и обидно. Он видит, что то, что он говорит, ей небезразлично и что если он обижает ее, она не пытается возложить на него бремя вины посредством туманных апелляций к его совести.
В случае (4) мать не воспринимает то, что он говорит по поводу своих чувств, и парирует атрибуцией, полностью отменяющей его собственное свидетельство. Подобная атрибуция делает нереальными чувства, которые “жертва” переживает как реальные. Реальное разобщение, таким образом, упраздняется и создается ложное единение.
Вот вам примеры атрибуций такого порядка:
“Ты сказал это просто так. Я знаю, ты этого не имел в виду”.
“Ты можешь думать, что чувствуешь что-то подобное, но я знаю, что на самом деле это не так”.
Отец говорит сыну, который просит перевести его из школы, где его третируют: “Я знаю, ты на самом деле не хочешь уходить, потому что среди моих сыновей нет трусов”.
Человек, подвергавшийся атрибуциям такого типа, будет испытывать трудности в понимании того, каковы его чувства или намерения, если только он не имеет достаточно твердой почвы под ногами. Если нет, существует возможность, что он утратит способность непосредственно осознавать, чувствует ли он то или это и как определить то, что он делает.
Мать Стивена упрекала его, когда сама допускала оплошность. Однажды она влетела в комнату, где он сидел, и, натолкнувшись на него, разбила тарелку. Из ее объяснений явствовало, что она разбила тарелку, потому что тревожилась за него, то есть он вызвал ее беспокойство, поэтому он — причина того, что она разбила тарелку.
Когда Стивен болел, то требовалось какое-то время, чтобы мать простила его, так как он “делал это”, то есть болел, чтобы ее расстроить. В итоге почти все, что он делал, толковалось как попытка свести ее с ума. В годы взросления Стивену не на что было ориентироваться, чтобы понять, где начинается и где кончается то, за что он несет ответственность, то, что является следствием его действий, его влияния, то, что в его власти.
Какое действие способен один человек оказать на другого? Сократ как-то заметил, что никакого вреда нельзя причинить хорошему человеку. Гитлер, как говорят, утверждал, что он никогда никого не лишал воли, а только свободы в гражданском смысле. С этой точки зрения заключенный в тюрьме рассматривается как сохранивший свою “волю”, но потерявший свободу. Я могу, таким образом, действовать, устанавливая границы той ситуации, в которой другому придется действовать, но дано ли мне сделать большее? Если другой говорит: “Ты разбиваешь мне сердце”, — “делаю” ли я это с ним в каком-либо смысле? Джек действует как-то по-своему, а Джилл говорит: “Ты сводишь меня с ума”. Каждый из нас знает на собственном опыте, что все мы действуем друг на друга. Так где же проводится грань? Посредством какого критерия?
Джек дружит с Джилл. Она идет гулять с Томом. Джек говорит, что она его мучает. Он страдает “от того”, что она это сделала, но это еще не значит, что она пошла гулять с Томом с единственной целью причинить страдание Джеку. Если нет, про нее едва ли можно сказать, что она мучает Джека. Но допустим, что она могла иметь такое намерение. Так действительно ли она его мучает, когда (1) она собиралась помучить его, а он не испытывает мучений, (2) он испытывает мучения, когда (3) она не имела намерения мучить его, и сам он не испытывает мучений, (4) он испытывает мучения. Когда Король Лир уговаривает Корделию “сказать ему то, что, как ей известно, его осчастливит”, а она отказывается это сделать, является ли она жестокой, если знает, что ее слова причинят ему боль? В каком смысле я с другим делаю то, что, он говорит, я с ним делаю, если я делаю то, что считаю нужным, совсем с другими намерениями, зная, что “действие”, которое мой поступок окажет на него, будет другим, нежели я имел в виду, поскольку он говорит так?
Ребенок усваивает, что же он собой представляет, во многом когда ему говорят, что “значат” его поступки, посредством их “действия” на других.
У восьмилетнего мальчика был старший брат, любимец родителей, который должен был вскоре приехать домой на каникулы. Мальчику несколько раз снился сон, что брат по дороге домой попал под машину. Рассказав об этом отцу, он получил от него объяснение, что это показывает, как сильно он любит брата, потому что беспокоится, как бы с ним что-нибудь не случилось. Отец настойчиво приписывал младшему брату любовь к старшему, невзирая на факты, которые для большинства были бы указанием на обратное.
Младший сын “принимал на веру” слова отца, когда тот говорил ему, что он “любит” старшего брата.
Атрибуции работают в обе стороны. Ребенок приписывает своим родителям хорошее и плохое, любовь и ненависть и каким-то образом сообщает им, что он испытывает по отношению к ним. На какие из атрибуций родители реагируют, к каким остаются глухи, какие они принимают и отвергают, какие их сердят, забавляют или же льстят им? Какие за этим следуют контр-атрибуции? “Наглость” — это то, что часто приписывают ребенку, который приписывает родителям вещи, не вызывающие у них особого удовольствия.
Атрибуции, противоречащие друг другу, могут нести в себе скрытые предписания. Когда Маргарет2 было четырнадцать лет, мать называла ее двумя именами: прежним именем — “Мэгги” и новым именем — “Маргарет”. “Мэгги” означало, что она все еще остается и всегда будет маленькой девочкой, которой следует делать то, что ей говорит мама. “Маргарет” означало, что она теперь повзрослела и должна дружить с мальчиками, а не цепляться за мамину юбку. Как-то часов в шесть вечера, стоя на улице рядом с домом вместе с одним из своих приятелей-сверстников, она услышала громкий крик матери из окна верхнего этажа: “Маргарет, немедленно поднимайся наверх”. Это вызвало полное замешательство девочки. Она почувствовала, что земля плывет у нее из-под ног, и заплакала. Девочка не могла понять, чего от нее ждут. “Маргарет” — это была взрослая роль, в крайнем случае роль подростка. Она несла в себе предписание вести себя независимо. Но последующие слова матери определенно адресовались маленькой девочке, “Мэгги”. В качестве Мэгги она должна была, не задавая вопросов и не задумываясь, делать то, что ей говорят. Это выбило почву у нее из-под ног, так как она не имела “внутреннего ресурса”, чтобы справиться с тем, что ей велят быть Мэгги и Маргарет одновременно.
Существует множество способов отменить действия и поступки другого, сделать их недействительными. Они могут расцениваться как дурные или безумные или восприниматься в том смысле, которого не имел в виду тот, кто их совершал, и отвергаться в том смысле, который он подразумевал. Их можно рассматривать как всего лишь ре-акцию по отношению к некому человеку, который есть “истинная” или “реальная” первопричина их появления, как своего рода звено в цепи причинно-следственных отношений, начало которой лежит вне данного индивида. Джек может быть не способен воспринимать Джилл как другого, отдельного от него человека. Он может требовать благодарности или признательности от Джилл, давая понять, что самой своей способностью что-либо делать она обязана только ему. Чем большую независимость в действиях Джилл проявляет, тем больше она, так сказать, приводится в действие милостью Джека. Если подобное происходит между родителями и ребенком, то обнаруживается любопытное движение по восходящей: чем большего достигает ребенок, тем больше жертв ему было принесено и тем больше он должен быть благодарен.
“Не надо делать, что тебе говорят”. Человек, которому приказали быть непосредственным и спонтанным, находится в ложной и безвыигрышной позиции. Джилл старается быть послушной, делая то, чего от нее ожидают. Но ее обвиняют в нечестности за то, что она не делает то, чего хочет на самом деле. Если она говорит, чего она хочет на самом деле, ей объясняют, что это извращение или больная фантазия или что ей неведомы ее собственные желания.
Преуспевающая художница, набившая руку в портретной живописи, никак не могла заставить себя заняться абстракцией. Ей помнилось, что в детстве она имела обыкновение делать рисунки из черных хаотических линий. Ее мать, тоже художница — она рисовала броские приторные цветочные композиции и тому подобное — высоко ценила “свободу экспрессии”. Она ни разу не запрещала дочери рисовать каракули, но всегда говорила ей: “Нет, это все не твое”. При этих словах у дочери все внутри трепетало от ужаса. Она ощущала опустошенность, стыд, страшное раздражение. Потом она научилась рисовать то, что, как ей говорили, было “ее”. Когда молодая художница вспомнила свои чувства по поводу тех детских рисунков, чувства, которые перестали задевать ее за живое, но которые она не забыла полностью, она через много лет вернулась к своим каракулям. Только теперь она смогла вполне осознать, насколько бессмысленной и фальшивой была ее жизнь. Она испытала то, что назвала “очищающим стыдом” — стыдом за измену своим подлинным чувствам. Для нее очищающий стыд явился противовесом той самой “постыдной опустошенности”, которую ей доводилось переживать, когда ее мать говорила, что эти каракули — “не твое”.
Некоторые люди несомненно обладают весьма примечательной склонностью держать другого на привязи, не давать ему выпасть из связки. Существуют мастера вязать и достигшие совершенства в том, чтобы поддаваться завязке. И те и другие обычно не осознают, как это делается, а то и вовсе не осознают, что это происходит. Поразительно, как трудно заинтересованным сторонам увидеть происходящее. Мы должны помнить, что те, кто находятся в связке, не видят самой этой связки. Джилл постоянно жалуется, что Джек, ее муж, никак не дает ей “идти своей дорогой”. Он не может понять, почему она чувствует, что ее изводят, поскольку он убежден, что она не способна сделать что-либо, чего бы он не хотел, поскольку все, что бы она ни сделала, он принимает как должное, так как он ее любит.
Одно и то же сочетание слов, ворчания, тяжких вздохов, хмурых взглядов, улыбок, жестов может работать совершенно по-разному, в зависимости от контекста. Но кто “устанавливает” контекст? Одна и та же словесная форма может использоваться как простая констатация факта, как обвинение, как предписание, как атрибуция, шутка, угроза.
Джек говорит Джилл: “Сегодня дождливо”. Что он может иметь в виду, на что направлено утверждение? Вот несколько вариантов:
1. Он просто заметил и сообщил тот факт, что сегодня дождливый день.
2. Джек, может быть, до этого нехотя согласился пойти погулять с Джилл вместо похода в кино. Когда он теперь говорит, что сегодня дождливо, он хочет сказать: “Слава Богу, мы не пойдем на прогулку. У меня появляется шанс посмотреть фильм”.
3. Возможно, Джек намекает: “Поскольку идет дождь, я думаю, что тебе не следует выходить на улицу”, или: “Я надеюсь, ты не хочешь выходить на улицу, пока идет дождь”, или: “У меня скверное настроение. Я не хочу выходить на улицу, но если ты настаиваешь, мне, вероятно, придется”.
4. Джек и Джилл могли вчера обсуждать, в какую сторону повернется погода. Поэтому утверждение может означать: “Ты, как всегда, права”, или: “Видишь, как я всегда точен”.
5. Может быть, просто открыто окно, и утверждение несет такой смысл, что Джек хочет, чтобы Джилл закрыла окно и т.д.
Возможные разночтения подобного рода являются неотъемлемым свойством обычного речевого высказывания. Приведенное выше простейшее утверждение, “каков нынче денек”, может нести в себе вопрос, упрек, предписание, атрибуцию относительно “я” или другого и т.д. В “прямом” разговоре такие неясности присутствуют, однако другой может поднять на поверхность скрытые смыслы, которые, в свою очередь, или признаются или же, если они не предполагались, могут быть честно отклонены. Прямой и честный взаимообмен несет в себе множественные взаимные отклики, и участвующие в нем все время “знают, в каком положении они” друг относительно друга. На другом конце спектра характерной чертой всех разговоров являются бесконечные скрытые смыслы или косвенные “внушения”, которые отрицаются, не признаются, противоречат друг другу, вступают в парадоксальные отношения.
(I) Мнимое утверждение в реальности является предписанием.
Мнимое утверждение: “Холодно”.
Предписание: “Зажги огонь”.
(II) Предписание в реальности является атрибуцией.
Предписание: “Попроси совета у Джонса”.
Атрибуция: “Ты слегка глуповата”.
(III) Предложение помощи в реальности является угрозой.
Предложение помощи: “Мы устроим тебе приятную смену обста-
новки”.
Угроза: “Если ты не прекратишь себя так вести, мы отправим
тебя куда надо”.
(IV) Выражение сочувствия в реальности является обвинением.
Сочувственное утверждение (атрибуция): “У тебя нервы на пределе”.
Обвинение: “Ты себя ужасно ведешь”.
Джилл может ответить следующим образом на каждое из указанных утверждений:
(I) “Это на самом деле приказ”.
(II) “На самом деле ты хочешь сказать, что я дура”.
(III) “В действительности ты говоришь, что если я не буду следить за своим поведением, ты скажешь, что я свихнулась, и посадишь меня в сумасшедший дом”.
(IV) “Говоря, что ты знаешь, что я не могла с собой справиться, ты тем самым заявляешь, что снимаешь с меня ответственность, потому что считаешь, что я сделала что-то плохое”.
Но Джек будет полностью отрицать, что он на что-либо намекал, и, кроме того, намекать, что Джилл несправедлива, или больна, или испорчена, думая о каких-то намеках. Джилл, в свою очередь, предполагает этот намек, а Джек его отрицает. Когда простое утверждение будет сделано в следующий раз и Джилл отнесется к нему как к простому утверждению, она будет обвинена в нечувствительности или в намеренном отказе “хорошенько понять”, о чем говорится. Открытые уровни могут быть совместимыми или несовместимыми со скрытыми уровнями высказывания, в то время как на самом скрытом уровне один человек может одновременно передавать два или более парадоксальных смыслов.
Три-четыре человека в замкнутом узле будут хранить некий устраивающий их status quo, образуя альянс на основе негласной договоренности, чтобы нейтрализовывать всякого, кто посягнет на его стабильность. В такого рода семейном узле любой жест, любое сообщение функционирует как нечто совершенно отличное от того, чем они “кажутся”, и нельзя положиться ни на одно действие, что оно “означает” то, чем представляется. Постороннему невдомек, что же действительно происходит в течение долгого времени. Для него, постороннего, может происходить “полный ноль”. Люди обмениваются репликами, повторяющимися, надоедливыми, касающимися только самых банальных вещей. Энергия узла идет на предотвращение того, чтобы хоть что-то происходило. Ребенку задают вопрос в присутствии всей семьи. “Сочувственно” вмешивается тетушка: “Скажи доктору, что тебя беспокоит, детка”. Скрытое предписание: “Никаких объяснений. Тебе сказано не делать того, что тебе сказано делать”.
“Ты ублюдок”, вероятнее всего, означает: “Ты мне противен, ты отвратительный человек, я на тебя зол”. Мы склонны предполагать, что здесь скрыты такие смыслы. Но некоторые люди попадают в трудное положение и получают различные клинические диагнозы, потому что они всегда не уверены, оправдано или нет с их стороны делать подобные допущения:
Является ли это констатацией факта, касающейся моих роди¬телей?
Или мне приписывается такое свойство?
Или это утверждение о том, каковы мои чувства к тебе?3
Всерьез это или в шутку?
Многие пациенты с шизофренией и “пограничные” пациенты непрерывно ломают голову над “значением” каждого утверждения, ибо любое утверждение может иметь самые разные назначения. Может быть, он пошутил? Не говорил ли он мне о моих родителях? Может, мне следует попросить посмотреть мое свидетельство о рождении? Или он меня проверял, хотел посмотреть, не слишком ли я чувствителен?
Неконструктивно более рассматривать поглощенность такими мыслями, как “вязкость мышления”, и искать “причину” в органической патологии. Способность к тому, чтобы говорить по-английски, органически детерминирована. То же касается способности к тому, чтобы говорить по-французски, а также той путаницы, которая возникает у многих двуязычных детей... Некоторые люди обучаются в одном языке нескольким “языкам”. Затруднение, которое порой возникает у людей, когда надо “знать” или “чувствовать”, какой “язык” или “способ коммуникации” стоит за теми или иными словами, вероятно, связано с тем, что они росли и воспитывались в узле, где черное иногда означало черное, а иногда белое, иногда же и то, и другое. Шизофренические неологизмы, попытки усовершенствовать синтаксис, необычные интонации, дробление слов и слогов, а также эквивалентные операции в области невербальной экспрессии — все это нужно рассматривать и оценивать в рамках той системы коммуникации, в которой они первоначально функционировали или продолжают функционировать.
Приведем еще несколько кратких зарисовок подобных взаимодействий в семье.
Пациент (мужского пола, 20 лет, госпитализированный с диагнозом параноидная шизофрения), его мать и отец спорили. Пациент утверждал, что он эгоистичен, а родители говорили, что нет. Врач попросил пациента объяснить на примере, что он имеет в виду, говоря об эгоистичности.
Пациент: Ну, это когда моя мать иногда готовит мне целую кучу еды, а я отказываюсь это есть, если у меня нет настроения.
(Оба родителя молчали. Он очевидным образом отстоял свою правоту.)
Отец: Но, вы понимаете, он не был таким. Он всегда был хорошим мальчиком.
Мать: Это его болезнь, ведь так, доктор? Он никогда не был неблагодарным. Он был всегда очень вежливым и воспитанным. Мы сделали для него все, что могли.
Пациент: Нет, я всегда был эгоистичным и наблагодарным. У меня нет никакого самоуважения.
Отец: А я говорю, есть.
Пациент: Я мог бы его иметь, если бы ты меня уважал. Никто не уважает меня. Все надо мной смеются. Я посмешище для всего мира. Я настоящий шут.
Отец: Но сынок, я уважаю тебя, потому что я уважаю того, кто сам себя уважает.
Семилетнего мальчика отец обвинил в краже своей ручки. Мальчик изо всех сил доказывал, что он невиновен, но ему не поверили. Наверное, для того чтобы спасти его от двойного наказания — за воровство и за ложь, — мать сказала отцу, что мальчик сознался ей в том, что украл ручку. Однако мальчик по-прежнему не признавал за собой кражи, и отец устроил ему хорошую взбучку. Поскольку оба родителя обращались с ним так, будто он не только совершил этот проступок, но и сознался в нем, он начал думать, что в конце концов мог бы припомнить, что действительно это сделал, и даже был не совсем уверен, сознавался он на самом деле или же нет. Позже мать обнаружила, что сын и вправду не брал ручку, и признала сей факт перед мальчиком, не говоря, однако, ни слова отцу. Она сказала мальчику: “Подойди, поцелуй маму, и забудем об этом”.
Он каким-то образом чувствовал, что подойти, поцеловать маму и помириться с ней в таких обстоятельствах было бы чем-то нечестным. И все же он так тосковал по тому, чтобы подойти к ней, обнять ее и быть опять в полном единодушии с ней, что это было почти нестерпимым. И хотя мальчик не мог отчетливо сформулировать ситуацию, он не поддался уговорам и не сделал ни единого шага по направлению к ней. Тогда она сказала: “Ну что ж, если ты не любишь свою маму, мне придется просто уйти”, — и вышла из комнаты.
Комната закружилась у него перед глазами. Тоска была непереносима, но вдруг внезапно все изменилось, хотя и осталось прежним. Он видел комнату и себя в этой комнате как будто впервые. Тоска и желание спрятаться в материнских объятиях куда-то исчезли. Неведомым для себя образом он прорвался в какое-то новое измерение. Он был совсем одинок. Разве могла эта женщина иметь к нему отношение? Уже будучи взрослым, он придавал этому происшествию решающее значение в своей жизни: это было освобождение, но какой ценой!
Существует множество способов приучить человека не доверять своим собственным чувствам. Если выбрать всего лишь некоторые аспекты для специального толкования, то предписание “Подойди, поцелуй маму и забудем об этом” на самый поверхностный взгляд скрывает в себе следующее:
1. Я не права.
2. Приказываю тебе помириться со мной и забыть об этом.
Но тут существует неясность, ибо предписание может быть попыткой умилостивить, замаскированной под приказание. Мать, может быть, взывает к мальчику о прощении:
1. Я старалась сделать как лучше.
2. Я прошу тебя, чтобы ты со мной помирился.
Но мольба о прощении, если это была мольба, подкреплена шантажом. “Я, тем не менее, сильнее. Если ты меня не целуешь, это не так уж и важно для меня, и я от тебя уйду”. Ситуацию вряд ли можно назвать определенной, скорее, здесь мелькают бесчисленные “внушения” и намеки, множественные фрагментарные смыслы, не увязывающиеся в одно целое. Человек, поставленный в подобную ситуацию, лишен возможности сделать мета-утверждение4, вычленив какой-то один из множества скрытых намеков, без того, чтобы выставить себя на посмешище. Однако все они здесь присутствуют и обладают решающим совокупным эффектом. Вот, например, несколько из возможных скрытых намеков:
1. Я не права.
2. Я хочу, чтобы мы с тобой помирились и забыли об этом.
3. Прошу тебя, забудем об этом.
4. Я приказываю тебе помириться со мной.
5. В конце концов, я делала все для твоей же пользы.
6. Тебе бы следовало быть благодарным за то, что я для тебя
сделала.
7. Не думай, что отец будет верить тебе.
8. Нам с тобой все известно. Больше никто ничего не знает.
9. Ты сам знаешь, что не можешь без меня. А я без тебя могу.
10. Если ты будешь упрямиться, я от тебя уйду. Это послужит тебе уроком.
11. Ну вот, все, слава Богу, кончилось. Давай обо всем этом за¬будем.
12. Мама не сердится на тебя за все те неприятности, которые у нее были из-за тебя и этой дурацкой ручки.
13. Хочешь — принимай, хочешь — нет. Если не принимаешь, то я не принимаю тебя.
Здесь может быть приравнивание:
поцеловать меня = любить меня = простить меня = быть хорошим
не поцеловать меня = испытывать неприязнь ко мне = не простить меня = быть плохим.
Читатель без труда может составить список еще из стольких же пунктов.
Излюбленной атрибуцией, которую мать Бетти применяла по отношению к ней, было следующее высказывание: “Она очень благоразумна”. Это означало, что в действительности все, что бы Бетти ни делала, было очень глупо и бестолково, потому что, с точки зрения матери, на деле она никогда не делала то, что надо. Мать придерживалась убеждения, что Бетти знает, что было бы “благоразумно” сделать, хотя в силу какого-то странного отклонения, которое можно было бы отнести только на счет “психического расстройства”, она всегда делает бестолковые вещи. Одним из ее любимых высказываний было: “Конечно, она может делать что ей угодно, но я знаю, что Бетти очень благоразумна и всегда будет делать то, что благоразумно — то есть, если она здорова, конечно”.
Мы уже говорили о Раскольникове из “Преступления и наказания” с точки зрения смешения в его опыте сновидения, фантазии, воображения и бодрствующего восприятия. Достоевский не только описывает нам это, но соотносит опыт Раскольникова с положением, в которое тот “поставлен” перед убийством. Он показывает Раскольникова как “помещенного” в некое положение, которое можно было бы определить как ложное, безвыигрышное, безысходное, невыносимое.
За день до убийства старухи-процентщицы, несколькими часами ранее своего “ужасного сна”, Раскольников получает письмо от матери. Это довольно большое письмо, примерно в четыре с половиной тысячи слов.
Длина письма составляет одно из его существенных качеств. Когда читаешь его, то в процессе этого чтения тебя обволакивает какой-то эмоциональный туман, в котором очень трудно не потерять направление. Когда письмо это было прочитано группе из восьми психиатров, все они засвидетельствовали, что им было как-то не по себе; двое сообщили, что чувствовали физическое удушье, трое — заметное беспокойство в желудке. Качество этого письма, вызывающее такую сильную реакцию, отчасти неизбежно теряется в выдержках и отрывках, но они все-таки позволяют выявить его “механизм”.
Письмо начинается так5:
“Милый мой Родя ... вот уже два месяца с лишком, как я не беседовала с тобой письменно, отчего сама страдала и даже иную ночь не спала, думая. Но, наверно, ты не обвинишь меня в этом невольном моем молчании. Ты знаешь, как я люблю тебя; ты один у нас, у меня и у Дуни, ты наше все, вся надежда, упование наше”.
Далее она высказывает беспокойство по поводу его дел в университете и своих затруднений.
“...Но теперь, слава Богу, я, кажется, могу тебе еще выслать, да и вообще мы можем теперь похвалиться фортуной, о чем и спешу сообщить тебе. И, во-первых, угадываешь ли ты, милый Родя, что сестра твоя вот уже полтора месяца как живет со мною, и мы уже больше не разлучимся и впредь”.
Мы еще на протяжении двух тысяч слов не узнаем, о какой фортуне идет речь, ибо госпожа Раскольникова пускается в детальный рассказ о том, какому унижению ее дочь Дуня подверглась в доме Свидригайловых. Она не писала об этом Раскольникову ранее, потому что:
“...если б я написала тебе всю правду, то ты, пожалуй бы, все бросил и хоть пешком, а пришел бы к нам, потому я и характер и чувства твои знаю, и ты бы не дал в обиду сестру свою”.
Госпожа Свидригайлова очернила Дуню, выставив ее перед всем городом как женщину легкого поведения, состоящую в любовной связи с ее мужем. Однако в конце концов Дуня была публично оправдана и:
“...все стали к ней вдруг относиться с особенным уважением.
Все это способствовало главным образом и тому неожиданному случаю, через который теперь меняется, можно сказать, вся судьба наша. Узнай, милый Родя, что к Дуне посватался жених и что она успела уже дать свое согласие, о чем спешу уведомить тебя поскорее. И хотя дело это сделалось и без твоего совета, но ты, вероятно, не будешь ни на меня, ни на сестру в претензии, так как сам увидишь, из дела же, что ждать и откладывать до получения твоего ответа было бы нам невозможно. Да и сам ты не мог бы заочно обсудить всего в точности. Случилось же так...”
Здесь следует описание Дуниного жениха, Петра Лужина, “чиновника в ранге надворного советника”, описание, которое представляет в своем роде шедевр.
“...Он... дальний родственник Марфы Петровны6, которая многому в этом способствовала. Начал с того, что через нее изъявил желание с нами познакомиться, был как следует принят, пил кофе, а на другой же день прислал письмо, в котором весьма вежливо изъяснил свое предложение и просил скорого и решительного ответа. Человек он деловой и занятый и спешит теперь в Петербург, так что дорожит каждою минутой. Разумеется, мы сначала были очень поражены, так как все это произошло слишком скоро и неожиданно.
Соображали и раздумывали мы вместе весь тот день. Человек он благонадежный и обеспеченный, служит в двух местах и уже имеет свой капитал. Правда, ему уже сорок пять лет, но он довольно приятной наружности и еще может нравиться женщинам, да и вообще человек он весьма солидный и приличный, немного только угрюмый и как бы высокомерный. Но это, может быть, только так кажется, с первого взгляда. Да и предупреждаю тебя, милый Родя, как увидишься с ним в Петербурге, что произойдет в очень скором времени, то не суди слишком быстро и пылко, как это и свойственно тебе, если на первый взгляд тебе что-нибудь в нем не покажется.
Говорю это на случай, хотя и уверена, что он произведет на тебя впечатление приятное. Да и кроме того, чтоб обознать какого бы то ни было человека, нужно относиться к нему постепенно и осторожно, чтобы не впасть в ошибку и предубеждение, которые весьма трудно после исправить и загладить. А Петр Петрович, по крайней мере по многим признакам, человек весьма почтенный... Конечно, ни с его, ни с ее стороны особенной любви тут нет, но Дуня, кроме того что девушка умная, в то же время и существо благородное, как ангел, и за долг поставит себе составить счастье мужа, который в свою очередь стал бы заботиться о ее счастии, а в последнем мы не имеем, покамест, больших причин сомневаться, хотя и скоренько, признаться, сделалось дело. К тому же он человек очень расчетливый и, конечно, сам увидит, что его собственное супружеское счастье будет тем вернее, чем Дунечка будет за ним счастливее. А что там какие-нибудь неровности в характере, какие-нибудь старые привычки и даже некоторое несогласие в мыслях (чего и в самых счастливых супружествах обойти нельзя), то на этот счет Дунечка сама мне сказала, что она на себя надеется, что беспокоиться тут нечего... Он, например, и мне показался сначала как бы резким; но ведь это может происходить именно оттого, что он прямодушный человек, и непременно так”.
В следующей части письма госпожа Раскольникова внушает своему сыну мысль, что единственной причиной, по которой Дуня выходит замуж за этого очевидно самодовольного и скучного деспота, является благополучие Роди.
“...Мы с Дуней уже положили, что ты, даже с теперешнего же дня, мог бы определенно начать свою будущую карьеру и считать участь свою уже ясно определившеюся. О, если б это осуществилось! Это была бы такая выгода, что надо считать ее не иначе, как прямою к нам милостию Вседержителя. Дуня только и мечтает об этом”.
Ниже:
“...Дуня ни о чем, кроме этого, теперь и не думает. Она теперь, уже несколько дней, просто в каком-то жару и составила уже целый проект о том, что впоследствии ты можешь быть товарищем и даже компаньоном Петра Петровича по его тяжебным занятиям, тем более что ты сам на юридическом факультете”.
В конце она сообщает ему, что они с Дуней едут в Петербург для Дуниной свадьбы, которую “по некоторым расчетам” Лужину хочется сыграть как можно скорее.
“...О, с каким счастьем прижму я тебя к моему сердцу! Дуня вся
в волнении от радости свидания с тобой и сказала раз, в шутку, что уже из этого одного пошла бы за Петра Петровича. Ангел она!”
А вот концовка письма:
“А теперь, бесценный мой Родя, обнимаю тебя до близкого свидания нашего и благословляю тебя материнским благословением моим. Люби Дуню, сестру свою, Родя; люби так, как она тебя любит, и знай, что она тебя беспредельно, больше себя самой любит. Она ангел, а ты, Родя, ты у нас все — вся надежда наша и все упование. Был бы только ты счастлив, и мы будем счастливы.
Молишься ли ты Богу, Родя, по-прежнему и веришь ли в благость Творца и Искупителя нашего? Боюсь я, в сердце своем, не посетило ли и тебя новейшее модное безверие? Если так, то я за тебя молюсь. Вспомни, милый, как еще в детстве своем, при жизни твоего отца, ты лепетал молитвы свои у меня на коленях и как мы все тогда были счастливы! Прощай или, лучше, до свидания! Обнимаю тебя крепко-крепко и целую бессчетно.
Твоя до гроба
Пульхерия Раскольникова”.
Вот первая реакция Раскольникова на это письмо:
“Почти все время, как читал Раскольников, с самого начала письма, лицо его было мокро от слез; но когда он кончил, оно было бледно, искривлено судорогой и тяжелая, желчная, злая улыбка змеилась по его губам. Он прилег головой на свою тощую и затасканную подушку и думал, долго думал. Сильно билось его сердце, и сильно волновались его мысли. Наконец, ему стало душно и тесно в этой желтой каморке, похожей на шкаф или на сундук.
Взор и мысль просили простору. Он схватил шляпу и вышел, на этот раз уже не опасаясь с кем-нибудь встретиться на лестнице; забыл он об этом. Путь же взял он по направлению к Васильевскому острову через В-й проспект7, как будто торопясь туда за делом, но, по обыкновению своему, шел, не замечая дороги, шепча про себя и даже говоря вслух с собою, чем очень удивлял прохожих. Многие принимали его за пьяного”.
Давайте порассуждаем о том положении, в которое ставит Раскольникова это письмо. Ему говорится: “...Я и характер и чувства твои знаю, и ты бы не дал в обиду сестру свою”. Ему говорится также, что его сестра, после того как пережила одну чудовищную обиду, находится на пути, как ему дают понять, к еще большему унижению. Если в первом случае ее вины не было, то во втором случае, вступая в брак, который есть не что иное, как узаконенная проституция, она сама продает свою чистоту и порядочность. Ему говорится, что она делает это только ради него. И от него ожидают, что он это одобрит.
Но мать определила его уже как человека, который никогда бы не дал в обиду свою сестру. Может ли он в то же самое время быть человеком, который позволит своей сестре торговать собой ради него? Это и есть безвыигрышное положение.
Еще одно превращение и извращение происходит вокруг “счастья”. “Был бы только ты счастлив, и мы будем счастливы”. Как могут подобные обстоятельства сделать его счастливым, если иметь в виду то, что о нем говорится?
К этому добавляется путаница в отношении к вере в Бога и безбожию. Весь смысл большей части письма заключается в том, что один человек жертвует своей жизнью ради того, чтобы у другого было достаточно денег для достижения успеха и положения в обществе. Это считается показателем “золотого сердца” у Дуни (кстати, двусмысленное выражение) и того, какой она ангел.
Однако каково же положение христианина, поставленного в положение того, кто принимает этот подарок?
Дуня и мать только рады пожертвовать собой в пользу Роди, который “вся надежда наша и все упование”. С одной стороны, они, очевидно, хотят от него, чтобы он заработал денег, для того чтобы им выбраться из беспро¬светной жизни. С другой стороны, они говорят ему, что все, чего они от него хотят, это его “счастья”. И в то же время мать беспокоится, не поддался ли он “духу новейшего модного безверия”, которое ставит “мирское” прежде любви!
Чтобы распутать все хитросплетения в этом письме или даже только в приведенных выше отрывках, вскрыть тайные противоречия и парадоксы, разобрать на части многоэтажное лицемерие, потребовалось бы исследование, в несколько раз длиннее, чем само это письмо.
Читая это письмо, полезно представить, в качестве упражнения, его возможное действие на человека, которому оно адресовано. Как уже подчеркивалось выше, мы должны рассуждать — трансперсонально — не просто о патологии в этом письме, но о его порождающем патологию действии на другого.
Итак, резюмируем некоторые моменты.
Человек, которому адресовано это письмо, ставится сразу в целый ряд совершенно несовместимых позиций.
На каждом из уровней многоэтажного лицемерия присутствует пронизывающее весь его текст завуалированное предписание негласной договоренности; другие же атрибуции несут в себе невозможность этого для адресата; в сущности, ему запрещают быть лицемерным, в особенности прощальным напоминанием о его детской невинной вере, когда слова действительно были тем, что они есть.
Он должен был быть счастливым, ибо тогда и “мы будем счастливы”. Но будучи таким человеком, каким, как говорит его мать, он является, он никогда не смог бы быть счастлив этой великой “жертвой” его сестры. Но в то же время, если он будет несчастлив, он делает их несчастными. Итак, следует полагать, он будет эгоистичным, если будет счастлив, и будет эгоистичным, если будет несчастлив, а также будет виновен и в том, и в другом случае.
Дуня несколько раз названа ангелом. Это, по сути, значит: “Смотри, что она готова для тебя сделать”. Здесь, очевидно, скрывается негативное предписание против любого поползновения рассматривать Дуню отрицательным образом, под угрозой быть неблагодарным. Он должен быть просто чудовищем, чтобы испытывать к такому небесному созданию что-либо кроме самой искренней благодарности или чтобы толковать ее поступок иначе, чем самопожертвование. И в то же время, если он такой, как ему говорят, он должен не допустить этого. Это уже почти совершившийся факт, если он не сделает чего-то ужасного. Ему дают все основания для чувства ненависти, негодования, горечи, стыда, вины, унижения, бессилия и в то же время говорят, что он должен быть счастлив. Письмо устроено таким образом, что любое движение в каком-либо направлении, санкционированном этим письмом, или последовательное сохранение одной позиции среди бесчисленных несообразностей и несоответствий в письме, с неизбежностью приводит к тому, что он попадает в разряд преступников и злодеев.
Он не должен судить о Лужине “слишком быстро и пылко”, когда встретится с ним, “как это и свойственно тебе, если на первый взгляд тебе что-нибудь в нем не покажется”, и в то же время “уверена, что он произведет на тебя впечатление приятное”. Письмо далее строится так, чтобы сделать невозможным любое возможное впечатление от Лужина, кроме самого наихудшего.
Он должен быть христианином. Но если он христианин, то, одобряя этот безбожный план добычи денег и положения в обществе, он должен быть страшным грешником. Он мог бы одобрить такой план, если бы был безбожником, но если бы он был безбожником, он был бы злодеем и грешником.
Мысли Раскольникова в беспорядке, его гнетет то, что его обязывают быть благодарным за эту непрошенную жертву, он выходит на улицу, раздумывая, как же остановить Дунину свадьбу с этим ужасным Лужиным. Они уже решили его судьбу тем, что предприняли, разве только он совершит что-нибудь чудовищное, и это навязанное ему будущее окажется невозможным.
Письмо, так сказать, производит внутри него взрыв. В психическом отношении он развалина. Достоевский преподносит нам какую-то груду обломков: Наполеон в воображении, маленький мальчик в сновидении, старая кляча, она же старуха — в фантазии и убийца на самом деле. В конце концов, через свое преступление и наказание Раскольников все преодолевает и обретает Соню, а Дуня находит счастье с его приятелем Разумихиным. Мать его умирает в помраченном рассудке. /Лэйнг, "Я и другие"/